{* «Но каким же чудом — спросят нас — внешнее, абстрактное заимствование чужого и искусственное перенесение его на родную почву, — каким чудом могло породить оно живой органический плод? — В ответ на это скажем, решение этого вопроса, без сомнения, интересно; но нам нет дела до него; для нас довольно сказать, что так, именно так было, что это исторический факт, достоверности которого не может и подумать опровергать тот, у кого есть глаза, чтобы видеть, и уши, чтоб слышать. Писатели, в которых выразилось прогрессивное движение через освобождение литературы русской от ломоносовского влияния, нисколько не думали об этом; это делалось у них бессознательно; за них работал дух времени, которого они были органами. Они высоко уважали Ломоносова, как поэта, благоговели перед его гением, старались подражать ему — и все-таки больше и больше отходили от него. Разительный пример этого — Державин. Но в том-то и состоит жизненность европейского начала, привитого к нашей народности Петром Великим, что оно не коснеет в мертвой стоячести, но движется, идет вперед, развивается. Если бы Ломоносов не вздумал писать од по образцу современных ему немецких поэтов и французского лирика Жан-Батиста Руссо, не вздумал писать своей «Петриады» по образцу виргилиевой «Энеиды», где, вместе с Петром Великим, героем своей поэмы, сделал действующим лицом и Нептуна, засадив его с тритонами и наядами на дно прохладного Белого моря; если бы, говорим мы, вместо всех этих книжных, школярных несообразностей, он обратился бы к источникам нашей народной поэзии — к «Слову о полку Игоревом», к русским сказкам (известным теперь по сборнику Кирши Данилова), к народным песням, и, вдохновленный, проникнутый ими, на их чисто народном основании, решился бы построить здание новой русской литературы: что бы тогда вышло? — Вопрос, по-видимому, важный, но в сущности препустой, похожий на вопросы вроде следующих: что было бы, если бы Петр Великий родился во Франции, а Наполеон — в России, или что было бы, если бы за зимою следовала не весна, а прямо лето? и т. п. Мы можем знать, что было и что есть, но как нам знать, чего не было или чего нет? Разумеется, и в сфере истории все мелкое, ничтожное, случайное могло б быть и не так, как было: но ее великие события, имеющие влияние на будущность народов, не могут быть иначе, как именно так, как они бывают, разумеется, в отношении к главному их смыслу, а не к подробностям проявления. Петр Великий мог построить Петербург, пожалуй, там, где теперь Шлиссельбург, или, по крайней мере, хоть немного выше, т. е. дальше от моря, чем теперь; мог сделать новою столицею Ревель или Ригу: во всем этом играла большую роль случайность, разные обстоятельства; но сущность дела была не в том, а в необходимости новой столицы на берегу моря, которая дала бы нам средство легко и удобно сноситься с Европою. В этой мысли уже не было ничего случайного, ничего такого, что могло бы равно быть и не быть, или быть иначе, нежели как было. Но для тех, для кого не существует разумной необходимости великих исторических событий, мы, пожалуй, готовы признать важность вопроса: что было бы, если б Ломоносов основал новую русскую литературу на родном начале? — и ответим им, что из этого ровно ничего не вышло бы. Однообразные формы нашей народной поэзии были достаточны для выражения ограниченного содержания племенной, естественной, непосредственной, полупатриархальной жизни старой Руси; но новое содержание не шло к ним, не улегалось в них; для него необходимы были и новые формы. Тогда спасение наше зависело не от народности, а от европеизма; ради нашего спасения тогда необходимо было не задушить, не истребить (дело или невозможное, или гибельное, если возможное) нашу народность, а, так сказать, задержать на время ее ход и развитие, чтобы привить к ее почве новые элементы. Пока эти элементы относились к нашим родным, как масло к воде, у нас, естественно, все было реторикою: и нравы и — их выражение — литература. Но тут было живое начало органического сращения, через процесс усвоения, и потому литература после абстрактного начала мертвой подражательности двигалась все к живому началу самобытности». («Соврем[енник]», 1847, № 1, стр. 7–9.)}
В критике Белинского как бы повторилась вся история русской литературы. Полевой, Надеждин были представителями каждый только одного фазиса развития. Критика Белинского прошла, как мы видим, несколько фазисов, и, начав с отвлеченных понятий, доведенных до крайности вследствие споров с друзьями г. Огарева, она достигла совершенной положительности. Если сравнить статью об «Очерках Бородинского сражения», напечатанную Белинским в последней книжке «Отечественных записок» 1839 года, с статьею о «Выбранных местах из переписки с друзьями», напечатанною во 2-й книжке «Современника» за 1847 год, нас удивит безмерное расстояние, отделяющее первую от последней; мы не найдем между ними ничего общего, кроме того, что обе написаны с жаром задушевного убеждения, и написаны человеком очень даровитым; но дух и все содержание одной совершенно противоположны духу другой, как «Песня о Калашникове» составляет совершенную противоположность «Оде на взятие Хотина»; но как между Ломоносовым и Лермонтовым найдется связь, если мы будем изучать писателей, бывших им посредниками: нет нигде перерыва или пробела, всякий новый шаг вперед основывается на предыдущем, так и критика Белинского развивалась совершенно последовательно и постепенно: статья об «Очерках Бородинского сражения» противоположна статье о «Выбранных местах», потому что они составляют две крайние точки пути, пройденного критикою Белинского; но если мы будем перечитывать его статьи в хронологическом порядке, мы нигде не заметим крутого перелома или перерыва: каждая последующая статья очень тесно примыкает к предыдущей, и прогресс совершается при всей своей огромности, постепенно и совершенно логически.